Она заботливо спрашивала:
– Что задержало тебя так долго? Кого ты видел? С кем говорил? Какие вести получил от твоего преславного князя? Расскажи мне! Я так терпеливо ждала тебя.
– Потом, в другой раз! Сейчас я устал. Лучше расскажи мне сказку…
Олексич уносил ее на шелковые подушки и в полудремоте слушал удивительные рассказы о нежной прекрасной царевне, грустящей в роскошном дворце о своем суженом, уехавшем далеко на войну, или о злом волшебнике, обратившем царевну в птицу, или о том, как царевна, переодевшись в мужское платье, отправилась бродить по бесконечным дорогам Азии в поисках своего любимого, которого заточили в подвале старой крепости, откуда царевна, после многих приключений, его выручила…
Гаврила засыпал под журчание мелодичного голоса, но тревога не стихала, и в полусне ему казалось, что перед ним клубятся грозовые тучи и вереницей проносятся над серебристой ковыльной степью…
И вдруг точно острой стрелой кольнуло сердце: он вспомнил «их», страшных недругов, отлично вооруженных, в железных доспехах, на добрых конях, немецких всадников… Домой, скорей домой!
Однажды к шатру Гаврилы Олексича подошел седобородый странник с берестяным коробом за плечами. На нем были выгоревший на солнце зипун и обычный новгородский поярковый колпак. На поясе висели новые лапти – на обратную дорогу после длинного пути. Татарский часовой отталкивал старика, не подпуская к шатру.
– Боярин родимый! Гаврила Олексич! Где твоя милость? Услышь меня! Эти нехристи не пущают меня перед твои ясные очи. Весточку я тебе принес с родной сторонки.
Гаврила бросился из шатра, подбежал к страннику, обнял его за плечи:
– Знакомо мне твое лицо, а где видел – не помню…
– Да на торгу в нашем Новгороде. Я всегда там возле блинника стою, что насупротив Мирона-жбанника. Охотницкими силками занимаюсь: плету сети и на соболя, и на белок, и на тетеревов.
– Ну, пойдем ко мне. Посидим, поговорим. Порадовал ты меня.
– И еще порадую, – сказал странник, следуя за Гаврилой Олексичем в шатер и садясь возле тлеющих углей костра.
Он скинул потертый зипун, бережно сложил его, поставил перед собой берестяной короб и, став на колени, принялся в нем шарить.
– Как же ты сюда-то попал?
– Постой, постой, все расскажу кряду. Услышал я, боярин, что ты с плотовщиками и струговщиками пустился в далекие края на волжское низовье. И погоревал, что к вам не присуседился. Давно я задумал одно дело и пошел как-то на твой боярский двор посоветоваться со сватом моим Оксеном Осиповичем…
– Знаю хорошо, – подтвердил Гаврила Олексич. – Добрый и верный сторож он у меня.
– Нашел я свата, а он около крыльца стрелочки из щепок стругает. Обговорили мы с ним то да се, а тут хозяйка твоя, боярыня, на крыльцо вышла. «Опоздал ты, дедушка, – говорит, – хозяин мой давно уже уехал в низовье Волги к царю татарскому Батыге наших пленников из неволи выкупать. И сколько еще раз черемуха зацветет, пока он домой вернется, не знаю. Только святителям молюсь, чтобы живым и невредимым его сохранили. А сам ты не согласился бы поехать его проведать? Запаса на дорогу, – говорит, – я прикажу тебе выдать…» «Можно! – отвечаю. – Волга мне река родная, знакомая. Сколько раз я когда-то по ней с молодчиками нашими ушкуи гонял!» Тут она позвала меня к себе в светелку и плакала, скажу без утайки, слезами обливалась. И вот что тебе передать велела… – Старик вынул из короба и протянул Гавриле Олексичу большой комок седого мха.
Тот жадно схватил его и стал осторожно разворачивать. Внутри оказались так хорошо знакомые, обсосанные и потертые ребятками две искусно вырезанные из липовых чурбашек детские игрушки: одна изображала медведя на задних лапах, другая – мужика в поярковом колпаке, играющего на балалайке.
– И в мох этот сама боярыня игрушки детские завернула. «Пусть, – говорит, – от седого лесного мха на моего Гаврилу Олексича родным русским духом повеет, а то еще, упаси Господи, дом родной позабыл, татарскую веру принял…»
Гаврила прижал мох к лицу и долго молчал, вдыхая знакомый запах хвои векового соснового бора. Глубокая тоска и нежность охватили его. Перед глазами как живой всплыл широкий двор родного дома, заросший буйной травой, где ходила его Любава с малюткой на руках, а старший, в белой рубашонке, ухватившись за материнский подол, был еле виден в высокой траве. Вспомнились веселый смех жены, ямочки на румяных щеках и стук подковок сафьяновых полусапожек… Перед ним стали проплывать зубчатые стены старого Новгорода, величавое течение Волхова, шумное, беспокойное вече… Каким далеким и вместе дорогим и близким все это было! Скоро ли, наконец, его отпустит домой коварный татарский владыка?
Рано утром, еще в сумерках, к Олексичу явился знающий много языков толмач в пестрой чалме и полосатом халате. Он почтительно прошептал:
– Великий владыка Саин-хан требует к себе немедленно новгородского посла.
– Ты не проведал, для чего меня призывает великий хан? – спросил Олексич, быстро одеваясь. – Для того ли, чтобы выказать мне свою милость или чтобы излить на меня свой гнев?
– Что я могу сказать? Я только передаю то, что мне приказывают. Больше этого знает один Аллах.
Гаврила вложил в руку толмача золотую монету. Тот смущенно повел плечами.
– Одно я подслушал: сегодня разговор будет о чем-то весьма значительном, большом, как гора или небесная буря. Но я буду тебя сопровождать к великому и стану тихо предупреждать обо всем, что тебе следует делать.